Ломать — не строить. Кувалда со свистом врезалась в стену, выбивая облако вековой пыли и крошева. Я откашлялась, отступая на шаг.
Третий день я крушила эту слепую, глухую стену в доме, который пустовал много лет и который я купила по настоянию матери.
— Это же идеальный вариант, Катюша! — щебетала она месяц назад. — Через дорогу от меня, я всегда помогу. Да, запущенный, но зато свой угол!
Теперь я понимала, что у этого «угла» были свои, скрытые трещины.
Новый удар, и штукатурка осыпалась, обнажая то, чего здесь быть не могло — ровный контур дверного косяка.
Заложенного кирпичом. Небрежно, грубо, будто кто-то очень спешил избавиться от того, что было за ним.
Сердце пропустило удар, а потом забилось быстрее, подгоняя. Я отбросила кувалду и, вооружившись молотком и зубилом, принялась за кирпичи.
Они поддавались неохотно, выкрашиваясь, цепляясь друг за друга. Через час, вся в пыли и саже, с ободранными руками, я расчистила проем.
За ним была дверь. Обычная, деревянная, с облупившейся белой краской.
Ручка поддалась не сразу, со скрежетом и стоном. Дверь отворилась в прошлое.
Я замерла на пороге, не в силах сделать вдох. Это была моя детская. Не похожая, не «напоминающая», а именно она.
Розовые обои с выцветшими бабочками, тот самый кривоватый рисунок жирафа, который я нацарапала на них в семь лет.
Письменный стол у окна, заваленный старыми тетрадями. И кровать, застеленная знакомым до боли лоскутным одеялом.
Это были не копии. Это были те самые вещи из нашего старого дома, который мама продала после «смерти» отца.
Я шагнула внутрь, и ноги стали ватными. Воздух был спёртый, но не затхлый. Он пах пылью, деревом и чем-то ещё… чем-то жилым.
Мой взгляд упал на стол. И вот тут реальность треснула окончательно. На столе, рядом со стопкой моих старых прописей, стояла кружка.
Простая, белая, с синей каймой. Из неё тонкой струйкой поднимался пар.
Я протянула руку, боясь поверить. Кружка была горячей. От неё пахло свежезаваренным бергамотом. Кто-то был здесь. Только что.
Я вылетела из комнаты, из дома, на крыльцо, судорожно вглядываясь в пустынную улицу.
Никого. Только дом матери напротив, смотрящий на меня пустыми окнами.
Руки дрожали, когда я набирала её номер.
— Мам?
— Катя, что случилось? — в её голосе была искренняя тревога.
— Мам, в доме… я нашла комнату. Замурованную. И в ней… в ней все мои детские вещи. И кто-то только что был здесь. Тут стоит горячий чай.
На том конце провода повисло молчание. Потом испуганный шёпот:
— Боже мой… Катя, немедленно выходи из дома! Вызывай полицию! Наверное, какой-то бездомный там поселился!
Её страх был абсолютно неподдельным. Он передался и мне.
Я выскочила на улицу, захлопнув дверь, и стала ждать, глядя то на свой новый, пугающий дом, то на окна матери, где уже виднелась её паникующая фигура.
Мать прибежала через пять минут, бледная, с телефоном в руке.
— Я позвонила участковому, он скоро будет! Ты не входила туда больше?
— Нет… Мама, как… как там оказались мои вещи?
— Я не знаю, Катюша, я ничего не знаю! — она обняла меня, и я почувствовала, как она дрожит.
— Когда мы переезжали, я почти всё выбросила… Может, старые хозяева что-то с помойки притащили? Господи, какой ужас!
Её реакция была настолько искренней, что на мгновение я ей поверила.
Но когда приехал участковый, ленивый мужчина предпенсионного возраста, и мы вместе вошли внутрь, моя уверенность пошатнулась.
Участковый лениво осмотрел комнату, поцокал языком.
— Да, видать, бомж какой-то жил.
Следов взлома нет, значит, был какой-то лаз. Мы его поищем, конечно, но вряд ли найдём. Вы главное дверь заколотите получше.
Но я смотрела на другое. Я подошла к кровати и откинула подушку. На одеяле лежала кукла. Тряпичная, сшитая вручную. В платьице, как у меня на старом фото. И с маленькой вышитой родинкой над губой.
Я молча протянула её матери. Она взяла куклу, перевернула её в руках, и её лицо медленно начало терять цвет.
Ужас в её глазах сменился чем-то другим. Узнаванием. И паникой совершенно иного рода.
— Откуда это? — прошептала она, глядя не на меня, а на куклу.
— Она была здесь. На кровати.
Мать отшатнулась, уронив куклу на пол.
— Этого не может быть… Этого просто не может быть…
Она, бормоча что-то бессвязное, выбежала из комнаты, оставив меня с озадаченным участковым.
Я поняла, что она узнала эту куклу. И её страх был связан не с бездомным. Он был связан с прошлым.
После ухода полиции я осталась в доме одна. Я начала методичный обыск. Я нашла стоптанные мужские ботинки, старую куртку. А в её кармане — кожаный бумажник. С выцветшим водительским удостоверением моего отца.
В углу, за шкафом, я обнаружила потайную дверь, ведущую в заросший сад. Он не просто жил здесь. Он прятался.
С бумажником в руке я снова пошла к матери. Она сидела на кухне, бледная как полотно, и смотрела в одну точку.
Я молча положила бумажник на стол. Она вздрогнула, перевела на него взгляд, и из её глаз хлынули слёзы.
— Я думала, он умер, — прошептала она. — Я правда думала, что он давно умер.
И она рассказала. Про аварию, после которой он изменился. Про его панические атаки, про агорафобию.
Про то, как он начал заговариваться, терять связь с реальностью.
— Врачи сказали, это навсегда. Сказали, нужна специальная клиника. Это был бы позор, Катя! Нас бы все обсуждали!
Я была молодая, глупая, испуганная… Я дала ему все деньги, что у нас были, и сказала уезжать. Исчезнуть. Ради тебя. Чтобы ты росла нормальной.
Она рыдала, закрыв лицо руками.
— Он ушёл. И больше я его не видела. Я думала, он сгинул где-то, спился, умер… Я клянусь, Катя, я не знала, что он все эти годы был здесь!
В этом заброшенном доме… Господи, он был так близко…
Она была женщиной, совершившей чудовищный поступок из страха и слабости, и теперь прошлое вернулось, чтобы потребовать ответа.
Вернувшись в свой дом, я заказала скрытую камеру. Мне нужно было увидеть его. Понять.
Уведомление пришло на третий день. Я уже потеряла надежду. В комнату, прихрамывая, вошёл измождённый, худой мужчина.
Мой отец. Он жадно осмотрел комнату, будто не был здесь несколько дней. Подошёл к столу, увидел оставленную мной пачку печенья и бутылку воды, и его плечи затряслись от беззвучных рыданий.
Он был голоден.
Потом он подошёл к кровати, ища что-то. Куклу. Не найдя её, он сел на пол и обхватил голову руками.
Я больше не могла смотреть. Я пошла к нему.
Когда я толкнула дверь, он вскинул голову. В его глазах был дикий страх.
— Здравствуй, папа.
Он вжался в стену.
— Ты… сон?
— Я настоящая. Я Катя.
В этот момент на пороге дома появилась мать. Она, видимо, увидела свет в окне.
Увидев нас двоих, она застыла, прижав руки ко рту. В её глазах был ужас, стыд и раскаяние.
Отец смотрел то на меня, то на неё. И страх в его взгляде начал медленно уступать место чему-то другому. Недоумению. Искре осознания.
— Пойдём, — тихо сказала я, протягивая ему руку. — Здесь холодно. Пойдём ко мне. Выпьем чаю.
Он колебался, глядя на мою руку, как на спасательный круг. Потом медленно, неуверенно, шагнул ко мне и взял её.
Его ладонь была холодной и дрожащей.
Мы вышли из комнаты, пройдя мимо застывшей матери. Она не сказала ни слова, только смотрела нам вслед, и по её лицу текли слёзы.
Я не знала, что нас ждёт. Годы молчания, страха и одиночества не проходят бесследно.
Но в тот момент, ведя своего обретённого отца на кухню, я знала одно. Его тюрьма, построенная из страха и лжи, рухнула.
А я, наконец, получила шанс узнать правду о человеке, которого у меня отняли дважды. Сначала — болезнь, а потом — чужая слабость.
***
Прошло три года.
Дом, который я когда-то купила, больше не пах пылью и застарелой болью.
Теперь он пах свежей выпечкой, краской и деревом — отец увлёкся резьбой, и повсюду стояли его неуклюжие, но трогательные фигурки животных.
Он так и не закончил ремонт, но это было неважно. Дом стал живым.
Я сидела на веранде, наблюдая, как отец возится в саду.
Он не разговаривал много, слова всё ещё давались ему с трудом, будто он заново учился ими пользоваться после десятилетий молчания. Но ему и не нужно было говорить.
Он разговаривал действиями: тем, как аккуратно подвязывал помидоры, как чинил расшатавшуюся ступеньку на крыльце, как каждое утро ставил на стол две кружки с чаем из бергамота.
Наш мир был маленьким и тихим, но он был нашим.
Врачи, к которым мы всё-таки обратились, диагностировали у него тяжёлое посттравматическое расстройство, усугублённое многолетней изоляцией.
Путь был долгим. Первые полгода он вообще не выходил за калитку. Потом начал гулять со мной по вечерам, когда на улице не было людей.
Месяц назад он впервые сам сходил в магазин за хлебом. Для меня это была победа, сравнимая с покорением Эвереста.
Комнату, ту самую, я не стала трогать. Я просто вынесла оттуда старую мебель, переклеила обои.
Теперь там была моя мастерская. Дверь в неё всегда была открыта. Иногда отец заходил туда, молча стоял у окна, смотрел на дом напротив.
Я никогда не спрашивала, о чём он думает.
С матерью мы почти не общались. Она не переехала, как я ожидала. Она осталась жить в своём доме, как в крепости, наблюдая за нашей жизнью из-за занавески.
Иногда мы сталкивались в магазине.
Она смотрела на отца с мучительной смесью стыда, страха и какой-то странной, обиженной ревности.
Словно мы украли у неё её трагедию, её право быть жертвой.
Она пыталась говорить со мной. Несколько раз приходила, приносила выпечку, которую отец отказывался брать.
— Он выглядит лучше, — сказала она в один из таких визитов, стоя на моём пороге и не решаясь войти.
— Да, — коротко ответила я.
— Ты… вы справляетесь? Может, нужна помощь? Деньги?
— Нам ничего не нужно, мама.
В её глазах мелькала боль. Она хотела прощения, но не знала, как его попросить.
А я не знала, смогу ли я когда-нибудь его дать. Простить — значило обесценить те двадцать лет, которые были украдены.
Я не могла. Не ради себя. Ради него.
Она уходила, а я смотрела ей вслед. Я больше не чувствовала ненависти. Только глухую, тяжёлую пустоту на том месте, где когда-то была дочерняя любовь.
Она совершила свой выбор много лет назад, испугавшись позора. И теперь она осталась с ним наедине.
Вечером отец вошёл в дом, протягивая мне кривоватый, но идеально спелый помидор.
— Ужин, — сказал он. Это было одно из его любимых слов.
— Спасибо, пап.
Он сел напротив, и мы молча ужинали. В этом молчании было больше близости и понимания, чем во всех разговорах с матерью за всю мою жизнь.
Позже, укладываясь спать, я посмотрела на два дома, стоящих друг напротив друга. Её дом — идеальный, тихий, одинокий.
И наш — немного хаотичный, пахнущий стружкой и землёй, наполненный не словами, а присутствием.
Замурованная дверь в стене моего дома была давно разрушена. Но я поняла, что настоящая замурованная дверь была не там.
Она была в душе моей матери, и, кажется, она так и не нашла сил, чтобы её выломать. А мы… мы просто научились жить с открытыми дверями.
