Театральный блеск в её глазах всегда появлялся ровно в тот момент, когда она переступала порог нашей квартиры. Маргарита Сергеевна, свекровь с университетским образованием и манерами королевы, входила, окидывая взглядом гостиную, будто сцену перед премьерой. Её пальцы, обвитые жемчугом, касались вазы с тюльпанами, которые я поставила на стол утром.
— Цветы должны быть монохромными, Верочка, — произнесла она, не глядя на меня. — Красное с розовым — это китч.
Дмитрий, мой муж, тут же подхватил, как будто ждал сигнала:
— Ты же знаешь, мама разбирается в искусстве. Зачем спорить? — Его голос звучал холодно, словно я была служанкой, а не женой.
Я стиснула зубы, вспоминая, как два часа выбирала эти тюльпаны на рынке. Но сегодня было не до цветов. Дмитрий велел приготовить «что-то достойное», а это значило — каждое блюдо должно быть безупречным. Иначе его упрёки будут звучнее стука ножей о разделочную доску.
— Мама права, надо запомнить.
Он целовал её в щёку, а я стискивала зубы, вспоминая, как два часа выбирала эти тюльпаны на рынке. Но сегодня было не до цветов. Дмитрий попросил приготовить «что-нибудь изысканное» — для мамы. «Мама будет критиковать, но ты постарайся».
Я выбрала утку в апельсиновом соусе — рецепт из кулинарного блога, который Маргарита Сергеевна назвала бы «плебейским». Пока блюдо томилось в духовке, я накрывала стол фарфором, доставшимся ей от бабушки. Каждую тарелку она осматривала на предмет пыли.
Утка в апельсиновом соусе дымилась на столе, когда Маргарита Сергеевна присела, словно на трон. Дмитрий тут же налил ей вина, а мне кивнул: «Подавай быстрее».
— Соус слишком густой, — сказала она, едва коснувшись вилкой мяса. — И апельсиновая цедра должна быть тоньше. В ресторане «Эрмитаж» шеф-повар лично…
Я чувствовала, как ногти впиваются в ладони. Он всегда так: её слово — закон, моё — ошибка. Даже когда я пересолила суп, он шепнул: «Ты опозорила меня перед мамой».
— Дмитрий, может, хватит? — вырвалось у меня, но он лишь покачал головой:
— Не начинай.
Они стояли в дверях кухни, как два судьи перед еретиком. Маргарита Сергеевна в шёлковом платье цвета бордо, Дмитрий в галстуке, который я ему завязывала утром. Его пальцы нервно теребили запонку — подарок матери.
— Ты серьёзно собираешься подавать это на фарфоре XVIII века? — свекровь ткнула ножом в мой пирог с вишней. Сок стекал по коржу, как кровь из царапины.
— Мама, это же классический рецепт, — пробормотала я, но Дмитрий перебил, даже не взглянув на меня:
— Классика не означает безвкусицу. Посмотри, как корж осел. Или ты специально испортила десерт?
Его слова ударили сильнее, чем хлопок дверью. Вчера он ел этот пирог вполночь, облизывая пальцы, и говорил, что я «волшебница». Но сегодня утром Маргарита Сергеевна принесла альбом с фотографиями его бывшей — балерины, которая, конечно, пекла как шеф «Пти-Пари».
— Вера даже шторы не может подобрать, — вздохнула свекровь, разглядывая мои жёлтые занавески. — Ты же видела, как она одела ёлку на прошлое Рождество? Красные шары с зелёной мишурой — это же цирк, а не дом.
Дмитрий кивнул, будто забыв, что именно он смеялся тогда, обнимая меня за талию: «Мы как пара клоунов!» Теперь его губы кривились в той же улыбке, но адресованной ей.
— Может, хватит?! — вырвалось у меня, но голос дрогнул.
Они переглянулись, как заговорщики. Маргарита Сергеевна достала телефон:
— Закажем торт от Леонида. Ты помнишь, Димитрий, его эклеры?
— Помню, мама, — он повернулся ко мне, и вдруг его лицо стало чужим. — Убери это безобразие со стола.
Я схватила пирог, и вишнёвый сок брызнул на мраморную столешницу. Нарочно. Пусть пятно останется — метка позора их безупречного вкуса.
— Знаете что? — я вытерла руки в фартук, оставляя красные разводы. — Ваш «Леонид» год назад сидел в тюрьме за подделку дипломов. А его эклеры ты, Дмитрий, называл «картонными».
Он побледнел. Маргарита Сергеевна застыла, как статуя.
— И да, — я подошла к ней вплотную, пахну мукой и гневом, — твоя «идеальная» балерина плакала мне в голос, когда узнала, что ты запретила Дмитрию с ней встречаться. Говорила, ты пахнешь нафталином и одиночеством.
— Вера! — зарычал Дмитрий, но я уже повернулась к нему:
— А ты, дорогой, до сих пор боишься спать без ночника. Как в пять лет. Помнишь, как мамочка выбросила твоего плюшевого медведя? Ты тогда ревел три дня.
Тишина. Маргарита Сергеевна дрожала, её идеальная причёска расползалась, как паутина. Дмитрий стоял, сжимая вилку так, что костяшки побелели.
— Вон, — прошипела свекровь. — Из моего дома.
— Твоего? — я сорвала с окна жёлтую штору, и свет хлынул в комнату. — Ты забыла. Это наш.дом. Или ты хочешь, чтобы весь театр узнал, как ты пыталась купить рецензию на свою пьесу?
Она отшатнулась. Дмитрий уронил вилку.
— Выбор за тобой, — я сняла фартук и бросила его на пирог. — Или вы оба учитесь молчать. Или я превращу ваши «совершенные» секреты в бульварные сплетни.
Они ушли, не дотронувшись до десерта. Я села на пол, обняв колени, и смеялась, пока слёзы не размыли вишнёвое пятно на столе.
Дверь захлопнулась за ним с таким грохотом, что задрожали фарфоровые слоники на полке — подарок Маргариты Сергеевны «для уюта». Я сидела на кухне, вытирая вишнёвый сок с пола, когда услышала шаги на лестнице. Медленные, неуверенные. Не её королевскую поступь, а его — шаги человека, который десять раз передумал, пока спускался на лифте.
Он постучал. Как посторонний.
— Вера… — голос за дверью звучал хрипло, будто он бежал через весь город.
Я открыла, не отодвигая цепочку. Он стоял, прижимая к груди смятый пакет с кондитерской, откуда торчали коробки в золотых лентах. «Леонид» — красовалось вензелями на упаковке.
— Прости. Я… купил твой любимый эклер с крем-брюле, — он протянул пакет через щель, как взятку тюремщику.
Я рассмеялась. Резко, громко, нарочито:
— Я ненавижу крем-брюле. Ты перепутал с той балериной.
Он покраснел. Впервые за семь лет я увидела, как краска стыда ползёт по его шее, будто ожог.
— Войди, — сказала я, расстёгивая цепочку. Не потому что простила. Потому что хотела видеть, как он будет ползать.
Он сел за стол, где всё ещё лежал мой смятый фартук с пятнами вишни. Его пальцы нервно барабанили по коробке с тортом.
— Мама… она не права была, — начал он, глядя на свои ладони. — Я просто…
— Ты боишься её, — перебила я. — Боишься, что она перестанет тебя любить, если ты выберешь меня. Как тогда с медведем.
Он вздрогнул, будто я ударила его по открытому нерву.
— Это не так! — голос его сорвался на фальцет. — Просто она…
— Она умирает, — выпалил он вдруг, и в комнате стало тихо, как в склепе. — Рак. Третья стадия. Не хотела, чтобы ты знала.
Я уронила ложку.
— И ты решил, что я должна жалеть её? — прошептала я. — Или тебя?
Он заплакал. Не театрально, как она, а по-настоящему — сопя, вытирая рукавом сопли. Я ждала, что почувствую торжество. Вместо этого в груди заныла пустота.
— Уходи, — сказала я. — Но если вернёшься, то только без её одобрений. Без упрёков. Без этого… — я ткнула пальцем в торт, где шоколадная глазурь треснула, как маска.
Он ушёл, оставив эклеры на пороге. Я выбросила их в мусоропровод.
Дождь стучал по подоконнику, словно торопливый телеграфист, когда Дмитрий в последний раз переступил порог нашего дома. Он держал в руках зонтик, сложенный как сломанное крыло, и конверт с печатью нотариуса. Маргарита Сергеевна оставила театру всё, кроме старой фарфоровой чашки с трещиной — той самой, из которой я пила кофе в первое утро после её смерти.
— Мама хотела, чтобы ты это получила, — он поставил чашку на стол, где до сих пор виднелось бледное пятно от вишнёвого сока. — Говорила, это «символ стойкости».
Я провела пальцем по зигзагу трещины, вспоминая, как она презрительно щурилась, когда я разбила эту чашку год назад. Теперь трещина блестела, залитая золотой смолой — японский метод реставрации, превращающий изъяны в искусство.
— Ты останешься? — спросил он, глядя на мои жёлтые шторы, которые я повесила вчера.
Ветер ворвался в комнату, закрутив подол занавесок в танце. Где-то внизу засигналила машина, и я вдруг поняла, что больше не слышу тиканья часов. Они остановились ровно в 19:43 — время, когда умерла Маргарита Сергеевна.
— Нет, — ответила я, завязывая шнурки на кроссовках, купленных накануне. Красных, кричащих, тех самых, что она назвала бы «вульгарными».
Он замер, переваривая слова. Потом медленно снял галстук — тот самый, с инициалами «М.С.» — и бросил его на спинку стула.
Мы шли под дождём к вокзалу, не касаясь друг друга. Он нёс чемодан с моими вещами: кухонным ножом бабушки, фотографией отца в военной форме, томиком Ахматовой с пометками на полях. На перроне я купила два билета — на север и на юг.
— Выбирай, — протянула я ему жёлтый билетик, мокрый от дождя.
Он взял южный, как я и знала. Всегда южный — туда, где тепло и нет следов её духоты.
— А ты?
Поезд на север гудел, зовя за собой запахом снега и смолы. Я сунула руку в карман, нащупывая золотую трещину на чашке.
— Я уже выбрала.
Когда вагон тронулся, он стоял на перроне, сжимая в руке билет и свой старый страхи. А я смеялась, чувствуя, как трещина на чашке греет ладонь — не болью, а обещанием.
В театре Маргариты Сергеевны теперь ставят пьесу под названием «Без антракта». Говорят, главная героиня там — женщина в красных туфлях. А я пишу письма из города, где зима длится девять месяцев. На конвертах — золотые трещины. Он ещё не ответил.
